Не сел, а лег, лицом в небо. Солома была теплая, нагретая сентябрьским солнцем, ласковым, как материнская ладонь. Этот мальчик еще помнит, наверно, мамины руки. А он все забыл, даже как пахнет солома. Боже, как она пахнет! Он и впрямь — словно марсианин, впервые опустившийся на землю. Сколько лет живет в другом мире — мире машин, асфальта, аэродромов. А пишет про эту же солому, про поле. Пишет, роясь в памяти. Память, как пластинка, стирается. А слова — теряют силу. От частого и неточного употребления. Автомат, производитель слов: "Солома пахла осенью. А осень была настояна на запахах увядших трав, созревших плодов, духовитого чебреца, грустных утренних туманов…", и т. д. и т. п. Как можно возненавидеть слова! А написать, что солома пахнет осенью, — ничего не написать.
Солома пахнет соломой. Терпкий хлебный, с горчинкой запах. Чуть хмельной. Запах дрожжей. И мышей. И нагретой за день земли, которая уже начала остывать. И запах пыли. И запах травы, лебеды и полыни, взявших скирдовище в зеленый плен. Мальчик счастлив, потому что живет в ограниченном пакульском мире. Счастье — это ограниченность. Мальчик еще не распят на крестовине из вчера и сегодня. Не смешно разве искать истину в соломе, пропахшей мышами и пакульской пылью?
Я резко поднялся.
Пастушок глядел на меня широко раскрытыми, гневными глазами:
— А вы, дядько, не с Марса, а должно, шпийон, потому что курите американские сигареты, я уже грамотный, по-английскому прочитать могу…
— Из Киева я, — вздохнул. — Журналист. В газете работаю. Стихи свои нам присылал?
— Присылал, да не пропечатали и не ответили.
— Считай, ответили, если я заехал. Был во Мрине по делам, дай, думаю, загляну. Веришь, нам много присылают, всем не ответишь. Но тебя я запомнил, талант имеешь, хоть техники — ни на грош. Но это придет, со временем, научишься. Будешь строчить как пулемет…
Но мальчик не заметил моей иронии.
— Мне бы книгу такую, чтоб там сказано было, как писать. Я прочитаю и научусь. Где такую книгу купить? Я железа и костей насбираю, заготовителю отвезу — на книжку хватит, — захлебывался мальчишка.
Я не прерывал. Пусть выговорится, самоуверенный щенок. Ишь, как покраснел, щеки надул. Писать хочет. Но это единственное, что выделяет его, тщедушного, самого маленького в классе, неухоженного из одноклассников. Комплексы. Уже комплексы. А я спешил, как к чистому колодцу. К роднику…
— И без тебя желающих много. Бумаги не хватает…
— Я напишу такое, про что никто не напишет.
— Ого! А про что ж ты такое напишешь?
— Про тетку Алену, про дядьку Матвея, про дядьку Артема, про отца, про всех. И про себя.
— А кто ты такой, чтоб писать про себя?
Вывел-таки из себя свинопасик! Туда же, исповедоваться желает! Даже я не позволяю себе этого — заглядывать в подвалы своей души. Живем раздельно: моя проза — это одно, а моя персона — совсем другое.
— Ярослав Петруня я…
"Да я же Петруня, я! А ты еще никто, сопляк самоуверенный!" Но сдержался, не заорал, путешествия в детство требуют осторожности. Лишь иронически улыбнулся:
— Сладкое любишь, небось?
— Люблю. А вы откуль знаете?
— Я все о тебе знаю. Любишь нынче, будешь и потом любить, когда вырастешь. Но за сладкое в жизни приходится платить.
— Мне бы, дядько, один только раз халвы от пуза — и все!
Я засмеялся:
— В жизни не только халва сладкая, много чего, придет время — узнаешь.
— А когда оно придет?
— Не гони лошадей, — ответил я словами Маргариты. — Может, вот здесь, под скирдой, — лучшие твои дни, и ты еще много раз к ним в мыслях вернешься. Когда-нибудь приедешь сюда на такой же, как у меня, машине, да… только машина будет спасать тебя от комплекса неполноценности, только в роскошной "Волге" будешь чувствовать себя писателем… Приедешь и скажешь себе: "Вот здесь, на полоске поля, я мечтал быть настоящим писателем, а не продавцом слов…"
Он молча смотрел на меня такими похожими на мои глазами и ничего не понимал. Конечно, куда ему. Это придет потом. Когда уже поздно будет. А может, понять — никогда не поздно?
— Вы, дядько, какой-то такой… вроде вас из школы выгнали и за отцом послали…
В наблюдательности этому юнцу не откажешь.
— Я сам себя выгнал.
— Разве такое бывает?
Когда это началось? Разве эта малявка знает, как в сорок лет можно бояться альбома, на вишневой, искусственной кожи обложке которого золотом оттиснуто (Ксеня расстаралась для будущего музея…): "ЯРОСЛАВ ПЕТРУНЯ". Вот ему пять годочков, первый фотограф в послевоенном селе, из Мрина, на Общем дворе, поросшем спорышем, голова фотографа — в черном сундучке. "Смотри, Ярославчик, сейчас вылетит птичка!" Широко распахнутые, любопытные, чистые глазенки, а следующее фото — лет в четырнадцать, фотографировался для комсомольского билета — худое, аскетическое лицо, честность — острая, как лезвие косы, отбитой и правленной отцом, косы, что звенела на ветру, это были годы его наивных и безнадежных споров с теткой и дядей о смысле жизни, идеалист, максималист, как теперь бы сказали, деньги — пережитки, одежда — пережитки, собственность — пережитки, немного книжный, но отчаянный романтик; и еще — через пару лет — снимок групповой, с мринскими литкружковцами: тот же романтический порыв, те же чистые глаза, но уже заметно желание придать лицу значительность; и вот Тереховка, у домика редакции: гордо вскинута голова, руки — сложены на груди, маленький районный Мефистофель, провинциальный актер, но сквозь позу еще просвечивается, словно солнце сквозь редкие тучи, мечтатель с этого вот поля, фантазер, чудак, который верит в справедливость и критикует в областной газете руководство своего района…
С годами фотографий становится больше, и кажется, что тебя снимали замедленной съемкой на протяжении десятилетий: видишь, как меняется твое лицо, как проступают па нем твои измены самому себе, и уже не себя угадываешь, а созданные тобой маски, и глаза уже глядят в сторону, и свет из глаз не лучится, как в детстве, словно тень легла на глаза твои, кончик носа становится похожим на флюгер, а лицо — хитрым и самоуверенным, лицом человека с трухлявой, как пень старой вербы, душой. Особенно когда фотографу удается захватить меня врасплох, и я не успеваю натянуть одну из многих своих личин. Тогда я со своим подвижным, острым носом, косым взглядом похож на мелкую, но хищную птицу; склонив голову набок, она косится на лакомый кусок: вот-вот клюнет…
— Теперь я знаю, дядько, откуда вы! Вы прилетели на машине времени! Из будущего! Вы давно за мной следите, оттуда. Я еще совсем маленьким был, когда ваш корабль в поле приземлился, за нашими вишнями. Вечером. Я у окна сидел и все видел. Огромный такой шар, с огненным хвостом. Я отцу рассказал, а он не поверил. Смеялся. И никто не поверил. Вы прилетели и улетели снова, но я знал, что вы вернетесь. Когда я немного подрасту. Я вас давно жду. Мне даже снилось…
И впрямь фантазер. Жертва научно-фантастических книжек. Господи, как я тогда гонялся за ними. Теперь ни за чем так не гонюсь. Бежишь из сельской библиотеки и прячешь под фуфайкой, прижимаешь к сердцу книжку, а сердце чуть не выскакивает из груди в предчувствии праздника (теперь по своим-то скользнешь взглядом, по сигнальному экземпляру, еще пахнущему типографской краской, глянешь на объем, правильно ли гонорар начислили…) — и нет уже под тобой усеянной заледеневшими конскими котяхами улицы, по замерзшим комьям которой чиркают твои бурки, как по небу идешь, голубому, ласковому, и руки в рукавах засаленной мачехиной фуфайки — не руки, а крылья. Заходишь в хату, отец курит самосад и сплевывает на пол, а мачеха, молодая мачеха, вечно ворчащая на отца, старого отца, в углу, у мисника, толкушкой разминает для свиней картошку с половой, толчет так, что аж где-то в трубе ухает. А ты, как игла сквозь шитье, проскальзываешь через будничные сумерки на печь, зажигаешь каганец на печном оконце и нетерпеливыми, непослушными с мороза пальцами раскрываешь книжку и затаив дыхание ступаешь на только что открытую тобой планету… Ведь было и это в его детстве, было, а он уж сколько лет помнит только обиды да боль. И этот фантазер и мечтатель с добрыми и честными глазами — не выдуманный, был он, был, вот стоит он перед тобой в обувке из пакульского чернозема, в рубашке из серого небеленого полотна, неотделимый от полоски пакульского сжатого поля и от его мечты о будущем…
— Конечно, будущему — только и дел, что думать о тебе, лететь к тебе в Пакуль… — Иронию я еще усилил кривой ухмылкой. — Почему именно к тебе, а не к кому-то другому? Ты что, лучше всех?
(Продовження на наступній сторінці)