– Ну, прощай, прощай, моя королева, моя радость, не тревожься, не думай... Будь весела и покойна, – перекрестил он ее. – Береги моих деток. – И, обнявши ее еще раз, он решительно повернулся и направился скорыми шагами на дворище, где уже давно его ждали.
– На бога! Постой... Мне надо... Я должна... Ой! – рванулась было к нему Елена, но Богдан не слыхал ее возгласов. От быстрого ее движения Юрась упал на землю; она растерянно бросилась к нему, и когда Богдан совершенно скрылся, прошептала: – Что ж, судьба! Что будет, то будет!
Все уже были на конях. Богдан вскочил на своего Белаша, и тот попятился и захрапел, почуяв на спине удвоенную тяжесть.
– Ну, оставайтесь счастливо! – снял шапку Богдан и Перекрестился.
Спутники его тоже обнажили чубатые головы.
– Храни тебя и всех вас господь! – перекрестил их издали дед.
В это время Андрийко подбежал к отцу и, ухватясь за стремя, прижался головой к ноге.
– Тато, тато! Поцелуй меня еще раз! – произнес он порывисто, и что то заклокотало в его голосе.
Богдан нагнулся с седла и поцеловал его в голову, а потом, окинувши еще раз все прощальным взором, крикнул как то резко: "Гайда!" – и понесся галопом со двора в Чигирин.
X
По просеке между лесами Цыбулевым и Нерубаем едут длинным, стройным ключом козаки; червонные, выпускные верхушки высоких их шапок алеют словно мак в огороде, а длинные копья с сверкающими наконечниками кажутся иглами какого то чудовищного дикобраза. Лошади, преимущественно гнедые, плавно колеблются крупами, жупаны синеют, красные точки качаются, а стальные иглы то подымаются ровно, то наклоняются бегучею волной. За козаками тянется на дорогих конях закованная в медь и сталь пышная надворная дружина *.
Впереди едет на чистокровном румаке молодой Конецпольский; на нем серебряные латы, такой же с загнутым золотым гребнем шлем... Солнце лучится в них ослепительно, сверкает на дорогом оружии, усаженном самоцветами, и кажется, что впереди движется целый сноп мигающего света. По левую руку пана старосты качается на крепком коне увесистый пан Чаплинский; он залит весь в металл и обвешан оружием; тяжесть эта ему не под силу, и он отдувается постоянно. По правую руку едет в скромном дорожном жупане на Белаше пан Хмельницкий; осанка его величава, взгляд самоуверен, на лице играет энергия; на правой руке висит у него пернач – знак полковничьего достоинства. За Атаманом хорунжий везет укрепленное в стремени знамя; оно распущено, и ветер ласково треплет ярко малиновый шелк; по сторонам его бунчуковые товарищи держат длиннохвостые бунчуки... В первом ряду козацкой батавы на правом фланге выступает бодро. Тимко на своем Гнедке, а налево едет из надворной команды угрюмый Дачевский.
* Надворная дружина – частное войско магната.
Жутко на душе у Чаплинского; что то скребет и ползет по спине холодною змеей, а лицо горит, и расширенные глаза перебегают от одного дерева к другому, всматриваются в темную глубь... и кажется ему, что оттуда выглядывают косые рожи с ятаганами в зубах.
– Нас Хмельницкий ведет страшно рискованно, – не выдерживает и подъезжает к Конецпольскому подстароста, – на каждом шагу можно ожидать татарской засады в лесу, а мы растянулись чуть ли не на полмили... без передовиков... едем словно на полеванье; нас перережут, как кур...
– Пан чересчур уж тревожится, – отвечает с оттенком презрения староста, – наш атаман – опытный воин...
– Но можно ли ему вполне доверять?
– Пане, это мое дело! Наконец, я доводца в походе! – бросает надменно староста, и Чаплинский, побагровевший, как бурак, отъезжает, сопит и мечет вокруг злобно пугливые взгляды.
Время идет; лесная глушь становится еще мрачнее; тихо; слышен мерный топот копыт, да иногда доносится издали крик пугача... Конецпольский, выдержав паузу, обращается с своей стороны к Хмельницкому, приняв совершенно небрежный равнодушный тон; его тоже интересует отсутствие авангарда и полная беззащитность отряда от нападений из леса.
– Ясновельможный пане, – ответил ему с полным достоинством Богдан, – татары сами боятся лесов и никогда по ним не рыщут, они держатся только раздольных степей. Независимо от этого у нас есть не только надежный авангард, но и с обеих сторон отряда пробираются по трущобам и дебрям мои лазутчики плазуны... Раздающиеся по временам крики пугача или совы – это наши сигналы.
– Досконально! – воскликнул вполне удовлетворенный староста. – Хитро и остроумно! Я не ошибся в военной предусмотрительности и доблести пана и вполне убежден, что он оправдает их.
– Весь к защите края и к панским услугам, – снял Богдан шапку и, сделав ею почтительный жест, насунул ее еще ниже на брови.
К вечеру только начал редеть лес, открывая иногда широкие закрытые поляны...
– Не отдохнуть ли нам здесь? – обратился Конецпольский к Богдану. – Место укромное, люди отдохнут, кони подпасутся, да и нам полежать и закусить не мешает. Разбило на коне – страх!
– Как егомосци воля, – улыбнулся слегка Богдан. – только засиживаться нельзя, с татарами главное – быстрота и натиск...
– На бога, вельможный пане, – взмолился к пану старосте Чаплинский, – отдых! Сил нет... изнурены... в горле пересохло... вся наша надворная команда едва держится в седлах!..
– Я прикажу, за позволеньем панским, – нагнулся почтительно в сторону Конецпольского Богдан, – остановить здесь полк, призову сюда и моих разведчиков... тут рукою подать до опушки.
– Отлично, – кивнул головой староста.
– Только, мой пане коханый, – не отставал Чаплинский, – подночуем здесь: утром как то виднее, бодрее.
– Смерть то встретить днем, да глаз к глазу не бардзо...* – подтрунил Конецпольский и сейчас же, соскочив с коня на руки своих гайдуков, снял латы.
Богдан, отдав приказания, углубился немного направо в лес, а Тимко налево. Раздались близехонько неприятные и резкие крики филина и совы; на эти крики послышались издали как бы ответные завывания пугача.
* Не бардзо – не очень.
Вскоре на поляну вышли двое бродяг по виду.
– А Ганджа, братцы, где? – спросил их Богдан. – Ты ж, Чертопхай, был при нем?
– Вперед ускакал оглядеть степь... – обирал тот репейники и другие колючие и ползучие растения, облепившие и изорвавшие его одежду. – Он уже раз был на разведках и видел недалеко за лесом кучки татар; они тоже рыскали, чтобы вынюхать что нибудь.
– Гаразд! – одобрил атаман. – Ступайте к обозу, выпейте по кухлику, да снова на свои чаты. Тимко, – кликнул он потом своего сына, – возьми с собой Ярему, да Гниду, да еще человек пять и отправляйся на опушку подозорить!
– Добре, батьку, – ответил бодро Тимко, счастливый данным ему поручением.
– Если встретишь порядочную купку татар, дай знать, а если собак пять шесть, то попробуй подкрасться и заарканить кого нибудь, а если пустятся наутек, то не гонись: татарина в степи и куцый черт не поймает.
– Добре, батьку атамане! – поклонился Тимко и ушел.
Козаки еще до наступления ночи зажгли в глубине леса костры; кашевары принялись варить кулиш; стреноженные, кони были пущены на поляну; в два круга вокруг табора расставлены были вартовые.
Из пышного старостинского обоза принесены были ковры и, подушки; отряд кухарей и гайдуков засуетился над вельможнопанскою вечерей, и вскоре на коврах появились дымящиеся и холодные блюда роскошнейших снедей, обставленных целыми батареями пузатых и длинношеих фляг и бутылок.
К магнатской вечере, кроме начальников надворной команды, был приглашен из козаков один лишь Богдан. Чаплинский все время упорно молчал и только согревал себя старым медом да подливал усердно венгерское одному из бунчуковых товарищей третьей хоругви, некоему Дачевскому.
Не успело еще панство повечерять, как раздался в просеке стук копыт, и в освещенном кругу появился Ганджа, держа поперек седла связанного татарина.
– "Языка", батьку, добыл! – проговорил он весело, соскакивая с коня и стягивая татарина; последнего била лихорадка, косые глаза его постоянно мигали и бегали, как у струнченного * волка; лицо от бледности было серо.
– Где ты его поймал? – спросил Богдан.
– Аж под Моворицей, – улыбнулся Ганджа до ушей, выставив свои широкие белые зубы. – Ее то, собаки, сожгли, так я на зарево и поехал. Смотрю, двое голомозых на поле шашлыки жарят, я подполз и накинул вот на этого пса аркан, а другой удрал.
– А где твоя, татарва, главный стан? – спросил атаман у пленника по татарски.
– Ой аллах! Не знаю, – растерялся татарин.
– Слушай, во имя Магомета, говори правду, – насупил брови Богдан, – не то попробуешь горячих углей или соли на вырезанных в твоей спине пасмах.
Татарин трясся и не мог говорить.
– Гей! – крикнул Богдан. – Принести сюда жару и позвать шевца Максима!
Татарин повалился в ноги и стал болтать чепуху.
– Нас много... на полдень... клянусь бородой пророка! Мы четыре раза делились, больше не знаю. О эфенди **, мурза ***, пощади!
(Продовження на наступній сторінці)