– Да, теперь вот о чем поговорить я хочу с паном сотником, – обмахнул канцлер платком нос и начал вертеть табакерку между пальцами. – Видишь ли, пане, установленные государством и утвержденные верховною властью законы и учреждения суть краеугольные камни, на которых зиждется общее благо... И король, помазанник божий, стоит стражем и охранителем их, но вместе с тем он блюдет, чтоб учреждения и законы не уклонялись от путей, указанных священною волей, и чинили бы в отечестве правду и благо... Это, так сказать, две силы, исходящие из одного источника, поддерживающие друг друга и возвращающиеся к исходному началу... – Оссолинский говорил изысканно, с ораторскими приемами, любуясь сам своим красноречием, а Хмельницкий, несколько нагнувшись вперед, ловил и взвешивал каждое слово, сознавая горько, что старая лисица только путает следы и, маня хвостом, заметает их.
– Но ведь всем известно, – продолжал канцлер, что еггаre humanum est{156} и что общество, даже самое преданнейшее ойчизне, может в своих мыслях и поступках ошибаться и уклоняться от истины, как низшие сословия, так и высшие, как казаки, так и благородная шляхта, ибо человеческая природа несовершенна, и мы все бродим в темноте, обуреваемые страстями. Только поставленный превыше всех богом и нашими институциями, только тот может с высоты созерцать и истину, озаренную светом, и наши заблуждения, таящиеся во мраке, – Оссолинский заложил ногу на ногу и, поправив подушки, облокотился на них поудобнее, – а потому каждый гражданин, и в отдельности, и в громаде, должен свято чтить высокую личность миропомазанника, не только охраняя власть его от всяких на нее покушений, но и возвеличивая ее, памятуя твердо, что утверждение в силе этой власти укрепляет в правде и значении все институции нашей славной Речи Посполитой, а с умалением и уничтожением ее расшатываются скрепы ойчизны... Своеволия и самоуправства не суть глашатаи свободы, а суть прорицатели ее падения и общей гибели!
Оратор остановился, следя за произведенным впечатлением, и потянулся освежить горло живительною влагою.
– Клянусь богом, святая правда в словах вашей мосци, – воспользовался паузой Богдан, желая подчеркнуть и вывести на свет мысль Оссолинского, – без пана не может нигде быть порядка, и над миром есть всеблагий и единосущный пан; одному пану как па небе, так и на земле должны мы кориться и слова его послухать, и это послушайие за честь и за благо; но иметь на спине, кроме пана, сотню пидпанков и всякому кланяться – заболит шея, да не будешь знать, кого и слушаться: один на другого натравлять станет. У нас и пословица есть: "Пана вважай, а пидпанкив мынай", потому что "не так паны, як ти пидпанкы".
– Хотя не мой, но остроумный вывод, – засмеялся вельможа, сделав рукою одобрительный жест, – пан своеобразно развил мою мысль и подтвердил еще раз, что в выборе нужной для нас головы я не ошибся... Не смущайся, пане, не смущайся... Кому же лучше и знать жесткие рукавицы этих пидпанков, как не вам? Не безызвестно, конечно, пану, что для успешной борьбы со злом нужно, чтобы доброе начало имело перевес силы, равно и для отстояния закона и блага в отечестве нужно, чтобы мы, смирив свою гордыню... признали бы... королевскую власть священной... Во всех иноземных державах она утверждена на прочных началах и служит источником величия, силы и преуспеяния народов... Связь с этими моцарствами{157} не только полезна для нас, но и необходима... Вот, например, король и к вам, порицая ваши самоуправия, – быть может, и вызванные самоуправствами других и слабостью закона, – питает сердечные чувства, уважая в вас верных поборников его священных прав и целости государственной ... но, тем не менее, лично удовлетворить вашей челобитной не мог... Ведь король только в военное время имеет власть самолично распоряжаться, – подчеркнул Оссолинский, сделав небольшую паузу, – а в мирное время все вершит сейм... ну, а шляхетный сейм до такой степени подозрителен и придирчив, что даже кричит против институции орденов, учрежденных во всех иноземных державах, боясь, чтобы и эта награда не находилась в руках короля, чтобы он, как выражаются, не мог привлекать к себе цяцьками приверженцев...
– Да и у нас это понимают лучшие головы, – заметил Хмельницкий, – но трудно внушить простолюдину, чтобы король, коронованная, богом помазанная глава, не имел в руках власти обуздать насилие благородной шляхты; народ в этом видит потворство короля и отождествляет его волю с своеволием буйным...
– Это то и есть во всей мистерии самое грустное, – искренно вздохнул канцлер, – здесь у нас нет опор, и мы ищем их за пределами отечества, т. е. ищем союзов к предстоящей войне, – поправился он, смутившись, – хотя война есть большое разорительное бедствие для страны и нежелательна ни королю, ни Речи Посполитой, но бывают неизбежные обстоятельства, – ведь вот и теперь идут враждебные набеги на наши окраины... Ну, так королю нужно заблаговременно думать и готовиться ко всему как внутри государства, так и вне его... тем более, что в военное время он становится единым диктатором, – протянул Оссолинский, – полновластным раздавателем всякого рода привилегий своим верным союзникам... Одним словом, как велики права, так велика и ответственность... почему его королевская мосць должен озаботиться... послать всюду преданных и верных людей... – поперхнулся от нервного волнения канцлер и, откашлявшись, понюхал еще табаку, – так вот для этих расследований и соисканий, – добавил он торопливо, – нам нужны умные, знакомые с придворными хитростями головы... Можно ли рассчитывать нам по чести на пана сотника?
Богдан стремительно поднялся со своего места, обнажил свою саблю и, положив ее на руки, произнес торжественно, дрогнувшим от волнения голосом:
– Клянусь этой святыней, врученною мне под Смоленском моим найизлюбленнейшим паном, найяснейшим теперешним королем, клянусь перед лицом всемогущего бога, что всю мою душу положу для блага короля, для осуществления его начертаний и для счастья моего народа, не щадя последней капли крови!
– Amen, – произнес канцлер. – Благодарю и за короля, и за себя! –подошел он к Богдану и пожал ему искренно руку. – Так, значит, пан наш! – наполнил он из кувшина кубок Богдана, поднял свой и чокнулся с ним звонко. – Да поможет нам бог и да хранит от бед наше правое дело!
Богдан опорожнил, не переводя духу, свой кубок.
– Ну, а как пан... – подошел опять канцлер к Хмельницкому, – не связан ли он теперь? Можем ли мы распорядиться с места его услугами? Надобность ведь неотложна...
– Мои личные нужды, княжья милость, не могут идти в расчет с нуждами общественными, а кольми паче с потребами нашего батька короля, но я бы молил облегчить и теперь хоть немного участь Казаков; они бы и в малой ласке увидели надежду... благодарности не было б и конца...
– По рыцарски, дружелюбно, – улыбнулся пан канцлер, – все, что пока возможно, будет сделано... Король рад... Но... я употреблю все усилия, а пана мы заполоним сразу и сумеем оценить его преданность... Сегодня я отпускаю пана сотника, а на завтра прошу рано прибыть сюда и сопровождать короля до Хотина.
У Богдана мелькнула мысль, что канцлер хочет оставить его при себе; при этом почему то бессознательно сверкнул пред ним образ Марылъки.
– До Хотина или немного дальше, – продолжал, что то сообразивши, магнат, – там я вручу пану и письма, и полномочия, и инструкции, а король лично передаст свои желания и вверит грамоты... Пану предстоит большое путешествие: и к австрийскому родственному двору, и в Венецию к нунцию Тьеполо{158}, и к герцогу Мазарини{159} в Париж... похлопотать там, заключить интимные союзы, принанять войска... Мы вверяем, пане, твоей рыцарской чести большую государственную тайну и полагаемся вполне на твой ум и на твое преданное, честное сердце, – протянул он руку Богдану.
Последний, ошеломленный неожиданным поручением, но вместе с тем и польщенный высоким доверием, прикоснулся губами к плечу канцлера и с низким поклоном вышел из комнаты.
Взволнованный наплывом неожиданных впечатлений, остановился за брамой Богдан широко вдохнуть грудью струю свежего воздуха.
На западе стояла уже туча черной стеной; беспрестанные молнии бороздили ее и освещали на миг фосфорическим светом и высокие крыши спящего города, и грозные контуры надвигавшейся тучи... Небо словно мигало зловещим, чудовищным глазом.
"Да, туда, под эти грозы и блискавицы влечет тебя доля, казаче, – мелькали в горячей голове Богдана налетавшие бурею мысли, – и не будет тебе успокоения, пока не перестанет это сердце колотиться в груди... Что же сулишь ты мне, грозная туча, – или понесешь меня на крыльях бури возвестить моему краю надежду, или сразишь под перунами мою мятежную душу?"
Порывистый ветер пахнул Богдану в лицо, он снял ему шапку навстречу и торопливо пошел домой.
(Продовження на наступній сторінці)