– Пока бьется в груди этой сердце, – ответил торжественно король, – пока рука владеет мечом, я весь отдаю себя угнетенным. Но для исполнения желания нужно иметь возможность, а возможность не всегда зависит от нас.
– Для облегчения этой возможности, – опустил глаза Тьеполо, – я привез решение совета десяти – отпустить вашей королевской милости на военные издержки шестьсот тысяч флоринов.
– Это действительно развязывает нам руки, светлый пане, – поторопился заметить канцлер.
– Да, – добавил король, – и чем поспешнее осуществится это благое решение, тем скорее и мы можем начать действовать.
– Я привез вашему королевскому маестату часть этой суммы с собою, – посмотрел пристально в глаза королю Тьеполо, – и если морская диверсия, о которой мы говорили, отвлечет турок от Кандии{211}, то немедленно будет выплачена и остальная сумма...
– Все это так, – замялся король, – но набег Казаков может вызвать немедленное нападение на наши границы татар, а потому нам крайне необходимо быть во всеоружии.
– Можно и это уладить, – улыбнулся лукаво посол, – республика желает быть только уверенной, что войска готовятся для войны с неверными, а не с какой либо другой державой.
– Полагаю, что для этой уверенности достаточно одного моего слова! – гордо ответил король.
– Совершенно достаточно, – нагнул голову посол, – святейший папа шлет свое архипастырское благословение и разрешает силой, данною ему свыше, все прегрешения тому, кто подъемлет брань на врагов Христовых. Его эминенция{212} нунций вручит вашему маестату папскую буллу.
– С смирением лобзаю стопы его святейшества, – сложил набожно руки король и наклонил голову.
– А и время теперь самое удобное, – продолжал вкрадчивым голосом Тьеполо, – силы турок разбросаны. Один отважный удар – и поднятые рога месяца будут сбиты; перед мечом короля героя и мощные силы склонялись, а орда будет разметана, как листья в бурную осень, и Крым со всеми своими богатствами и роскошами ляжет у ног победителя... Тогда то исполнится вековечное стремление Речи Посполитой развернуться от моря до моря, тогда то она только и станет несокрушимою державой.
– И развернемся, – вскрикнул восторженно Владислав, – если только господь не отвратит десницы своей... Завтра, – добавил он после небольшой паузы, – мы обо всем переговорим поподробнее... Я жду светлого пана к себе на обед и на келех нашего доброго старого меда...
По уходе Тьеполо король опустился от усталости в кресло и, закрыв рукою глаза, долго дышал тяжело: возбужденное состояние уступило теперь место болезненной истоме.
Оссолинский смотрел на него с тревогой и с глубоким сочувствием; глаза канцлера, блестевшие сейчас радостью и надеждой, отуманились вдруг печалью.
"Эх, горе, – думалось ему, – куда твои силы ушли, мой одинокий в своих благородных порывах король? Подсекла их непосильная борьба с себялюбивым зверьем, подгрызли разочарования и обиды! И вот теперь, когда колесо фортуны повернулось к нам благосклонно, когда именно нужна твоя мощь и энергия, тебя валит с ног даже радость!"
– Устал я, – вздохнул глубоко король, словно отвечая Оссолинскому на его мысли, – всякое волнение, даже отрадное, отнимает у меня силы...
– Побереги их, ясный король, – произнес тронутым голосом канцлер, – в них все упование, все спасение горячо любимой тобою страны... Я знаю искусных докторов...
– Эх, что в них! "Цо докторове, як смерць на глове?.." Но я поберегусь, да и вся эта суета и предстоящая кипучая деятельность поднимут мои жизненные силы... Но на сегодня, полагаю, довольно... Дай бог, чтобы такие счастливые дни повторялись почаще!
– Еще нужно принять одних... – начал несмело канцлер.
Король поморщился.
– Приехала ведь казачья старшина...{213} – таинственно продолжал канцлер. – Барабаш и Хмельницкий, о которых я докладывал твоей королевской мосци... Дело минуты: обогреть их ласковым словом, вручить клейноды... А о делах уже я буду говорить с ними отдельно.
– А! – встал король и потер рукой крестец. – Зови их; я этих удальцов люблю, а особенно старого знакомого сотника.
– Вот подписанные твоей власной рукой привилеи, – подал Оссолинский сверток, – я приложил к ним малую печать, не желая возбуждать у Радзивиллов подозрений.
Король засмеялся беззвучно и уныло покачал головой.
В боковую дверь вошли Барабаш с Хмельницким и молча наклонили свои головы.
– Я рад вас видеть, друзья мои, – подошел к ним с приветливою улыбкой король, – к вашей доблести, преданности и чести я питаю большое доверие и убежден, что вы его оправдаете. В доказательство же нашего монаршего благоволения мы возводим тебя, Барабаш, в полковничье достоинство, – подал ему он пернач, – а тебя, Хмельницкий, жалуем вновь прежнею должностью, – вручил он ему привесную к груди чернильницу.
– Да хранит бог нашего найяснейшего короля, нашего коханого батька, – восторженно воскликнул Богдан, так как Барабаш, смущенный неожиданною радостью, что то невнятно мямлил, – и да пошлет нам быть достойными его державной ласки...
– Не сомневаюсь, – оживился снова король, – верю, храбрый мой рыцарь! Помнишь ли, под Смоленском вместе мы бились... прорезались, загоревшись отвагой, впереди всех и очутились в самом пекле... Перуны гремели кругом...
Смерть бушевала... А ты с улыбкой рубился и защищал меня своею грудью. Эх, славное было время! Помнишь ли?
– Я бы вышиб из этого черепка мозг, – дотронулся до своей головы энергично Хмельницкий, – если бы он забыл эти счастливейшие для меня дни! Да вот еще свидетель – эта драгоценнейшая для меня сабля, эта святыня, дарованная мне вашею королевскою милостью, – и Богдан обнажил саблю и поцеловал ее клинок.
– Ах, да, да! Помню, – волновался воспоминаниями король, – может быть, еще приведет бог... Передайте казакам мой привет и эти привилеи, – вручил он Барабашу пергамент{214}. – Егомосць канцлер сообщит вам инструкции... Я надеюсь, что найду в моих удальцах избыток отваги и преданности, и когда я кликну им клич, то они слетятся орлами.
– Умрем за короля! – крикнул Барабаш.
– Спасибо, товарищ! – протянул король руку, и в глазах его остановилась слеза.
Из под тонких пальцев Марыльки медленно выплывали по зеленому бархату золотые цветы. Иногда она склонялась задумчиво над пяльцами, иногда устремляла пристальный взор в глубину комнаты, и тогда иголка с золотою ниткой застывала неподвижно в ее белой и тонкой, словно изваянной из мрамора, руке. Скучная работа подвигалась медленно, а взволнованные мысли кружились в красивой головке с неудержимой быстротой. Снова он, так неожиданно, нежданно! Правда, она пересылала ему письмо, но никогда, никогда не надеялась, чтобы это исполнилось так скоро. Быть может, дела призвали его в Варшаву, а может... У Марыльки сердце замерло на мгновенье. Раз уже он явился на ее пути, раз вырвал ее из опасности. И вот он снова перед нею и во второй раз! Ах, не указание ли это божие? Не послан ли он и в этот раз вынести ее на своих плечах из этой гадкой тьмы?
Марылька отбросила с досадой иголку и откинулась на деревянную, обитую кожей спинку кресла. Длинные собольи ресницы полузакрыли ее синие глаза, на нежных щеках вспыхнул яркий румянец и разлился вплоть до маленьких ушек, а шелковистая, золотая коса спустилась до самой земли.
– Да, из тьмы, из гадкой, ненавистной, постылой тьмы, прошептала она тихо, полуоткрыв свои небольшие, но резко очерченные губы.
Вот уже четыре года, как она здесь, в этом роскошном доме, но легче ли ей от этого?? О нет, нет! Правда, она не знает нужды, она не терпит особого унижения, ее даже дарят Урсула и пани канцлерова своими обносками, – по лицу Марыльки пробежала презрительная улыбка, – но разве эта жизнь для нее? Стройная фигура ее гордо выпрямилась, и в широко открытых синих глазах блеснул холодный, надменный огонек. А сначала, когда ее взяли и думали возвратить от Чарнецкого все ее имения, с нею обращались не так. Ею все тешились и любовались, слушали ее рассказы и показывали ее знатным панам, а когда с Чарнецким не удалось дело и особенно когда она стала взрослой панной, а Урсула – невестой, о, как ловко по магнатски оттерли они ее на задворки и показали, что ее место, как бедной приймачки, здесь, у этих пялец, или в покоях Урсулы, смотреть за пышными уборами панны или тешить ее, когда на панну нападает капризная тоска. О, эта Урсула!
Марылька закусила губу и сжала свои соболиные брови; ее тонкие выточенные ноздри гневно вздрогнули, а в синих глазах блеснул снова холодный и злой огонек. Все ее муки, все унижения через нее! "Бледная, худая, со своими выпуклыми, бесцветными глазами, с волосами ровными и желтыми, как и длинное лицо, – перечисляла она с ожесточением все достоинства дочери коронного канцлера, – со своею маленькою головкой и постоянными думками о том, что можно, а чего нельзя, да о чем говорил пан пробощ. И эта мертвая, бездушная кукла попирает ее, заступает ей дорогу к жизни, к свету, к красе!
Марылька с ожесточением оттолкнула от себя пяльцы и поднялась во весь рост.
(Продовження на наступній сторінці)